Свидетельство о регистрации номер - ПИ ФС 77-57808

от 18 апреля 2014 года

На Cтрастной

Екатерина Садур 22.01.2015

На Страстной

Екатерина Садур 22.01.2015

На Страстной

(из цикла «Косноязычие и красноречие»)

 

1.

  Несколько лет назад в Оптиной пустыни мы жили в домике старца Льва, в одной из комнат с печкой и настольной лампой на подоконнике. Стоял март с охрипшим почерневшим снегом, самые его последние дни, и только-только началась Страстная неделя. Утром и вечером мы ходили на службы. На вечерне почти всегда подолгу исповедовались в опустевшем тёмном храме, и, пока одна из нас исповедовалась тихим, но отчётливым шёпотом, другая отходила назад до тех пор, пока слова становились неразличимы.

  Перед сном было особенно заметно, как нежным ласковым светом теплится перед образами в углу розоватая тихая лампадка…

  Мы почти не разговаривали, только вычитывали утреннее и вечернее правило перед службами, клали по очереди земные поклоны веленное количество раз, и если я уставала, то просила её вычитывать вслух Псалтирь, свою и мою кафизмы, а потом мы снова молчали.

  Вечером стучали в дверь, и тёплый, как свечение лампадки, голос терпеливо говорил: «Молитвами Святых Отец наших, Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешного!» Тогда кто-то из нас вставал с кровати, выскальзывая из-под нескольких одеял и наброшенной поверх шубы, босиком на холодный пол и шёл открывать дверь.

  Входил старый седой монах с длинными, собранными в хвост волосами, со сморщенным и каким-то тихо-радостным лицом, смотрел мягко, по-доброму и тоже почти ничего не говорил. Садился к нам спиной и топил печь. Комната постепенно прогревалась, заполнялась теплом. А на улице медленно сгущались сумерки, и серый мартовский снег за окном казался синим и молодым.

  Монах молча подбрасывал поленья в огонь. Они разгорались. Вместе с теплом от них лился красноватый приглушённый свет, и тихо, ровно отвечала лампадка в углу.

    - Батюшка, дайте-ка, я вам помогу, - попросила как-то я.

    - Куда тебе, городская барынька, - ласково, по-старинному и как-то вдруг очень жалея меня, ответил монах. – Лучше помолись или поплачь, пока плачется.

  И мы снова замолчали.

  Потом он закрыл печную заслонку и вышел из комнаты.

 За соседней по коридору дверью жила мать с неизлечимо больной дочерью лет двенадцати. Мы почти не слышали их и видели только на службах. Мать вся в чёрном, в глухом платке, всегда вставала поодаль, за спиной девочки, чтобы та не видела, как она плачет. Казалось, что её молодое, измождённое, но бесконечно прекрасное лицо похоронено навсегда в глубоких складках платка… Девочка, наоборот, всегда ходила в чём-то светлом, в белой кружевной шали на туго заплетённых волосах… Ходила очень прямо, никогда не плакала, вся светилась изнутри, быстро сгорая. Как церковная свеча угасала под вечер, выдыхаясь. Иногда после службы мать несла её из храма на руках. На службах девочка стояла ровно, почти неподвижно, всегда напротив Царских Врат, отдельно от матери, но твёрдо знала, что если упадёт – мать её всегда подхватит.

  Несколько раз я видела, как она идёт по дорожке из утоптанного снега вместе со старым монахом, который каждый вечер топил у нас в комнате. Оба казались совершенно спокойными, и девочка даже улыбалась, потому что снежок скрипел под её лёгкими ногами. Лица обоих были бледными, прозрачными, у него – от старости, у неё – от слабости. Монах говорил, девочка слушала и кивала в такт словам, беспечально соглашаясь, что совсем скоро ей уходить из этого мира.

  А иногда её мать проходила одна по той же утоптанной тропинке, глухо хороня нежное своё лицо от сторонних взглядов, опустив голову так низко, что казалось, подбородок упирается в ярёмную ямку между ключиц.

  Иногда мы, стараясь не смотреть в лица монахам, подходили брать благословение. Так подошли и в Великий Четверг. Утро выдалось свежим, влажно-холодным. Серое небо ровно просвечивало сквозь прозрачные, медленно тающие облака. Угольно-чёрные спящие деревья стояли, окаменев в немоте. Холодно, остро покалывало лицо… И только на одно мгновение я отвлеклась на скудную красоту этого раннего утра, и тут же всё неуловимо переменилось…Стало расслабленно и тепло…

  Протягиваю ладони, сложенные крестом, смотрю вниз, в полость собственных рук, вижу край рясы, короткие зигзаги веток, втоптанных в снег. На миг они кажутся иероглифами старинного свитка, который я бессильна прочитать. Монах благословляет. Я склоняюсь к его руке, различаю тонкие, словно выточенные пальцы с ровными, гладкими ногтями и тут же понимаю, что мне не нужно различать форму этой руки и смотреть ему в лицо. Но уже слишком поздно: взгляд поднимается быстрее, чем успеваю осознать мысль. Его лицо, как будто вылеплено из воска, но ещё тоньше и искуснее, чем пальцы. Но я успеваю разглядеть только подбородок и линию рта, и дальше – взгляд снова упирается в изломанные иероглифы веток. Я собираюсь уходить, но монах почему-то тоже говорит:

    - Плачь, когда плачется… - голос кажется знакомым, что-то напоминает, но я не могу вспомнить что, и только щемит…щемит… А ведь мне уже давно не плачется..

  И тут монах кланяется мне в пояс и просит:

    - Помолись за меня, сестра!

  На службе слушаем Евангелие о бичевании Христа. В храме темно. Вынесли Плащаницу. Молча прикладываемся к Плащанице и выходим на улицу. Серый снег кажется умирающим и ломким. Идём по насту, но в дом не входим, останавливаемся у старого широкого дуба. Его ствол настолько велик, что если бы мы обе захотели его обнять, то не смогли бы, рук бы не хватило…

  Я облокачиваюсь, прижимаюсь спиной к его стволу. Мне становится спокойно, как будто бы этот вековой дуб делится со мной своей силой. Она стоит рядом, точно так же, как и я, прижимаясь к нему.

    - Завтра Распятие, - говорю я. – Страстная Пятница…

  Она не отвечает. Мы стали скупы на слова.

  От холода ступни цепенеют, но пока не хочется уходить, и я переминаюсь с ноги на ногу. Слегка скрипит снег.

    - Я всё думаю, как было тогда, - продолжаю я. – Ведь Она же была Его Мать…

  Тогда она поворачивается и внимательно смотрит на меня.

    - Она же была Его Мать, понимаешь? – мне сложно говорить. Я с трудом подбираю слова, как будто бы язык потерял гибкость и вдруг больше не хочет, устал выговаривать мысли. – Она знала, что Он Бог, что Он и Её Бог тоже… Но ей-то Он был Сын. Она знала Его маленьким. Он рос у Неё на глазах, вырастал из одежды и обуви. Она обнимала Его утром, когда они просыпались. И как же Ей было видеть, как Ему в руки вбивают гвозди? Как же Ей было слышать, как Он кричит, потому, что больше не может переносить боль? Как же Ей было видеть Его на Кресте и знать, что вот сейчас, с минуты на минуту Он умрёт? Да, Он – Бог, но Он – Её Сын… Как же Ей было? Ещё хуже, чем Ему?

  И потом мы снова молчали. Я знала, что она ответит, просто ей нужно было подобрать слова.

    - Лучше сосредоточься на Воскресении - потому что иначе будет невозможно жить. Просто не под силу…

  Потом мы пошли к дому. Дорожка вдруг показалась очень длинной, может быть, потому, что пальцы рук и ног онемели от сырого холода.

  Снова скрип снега. Шаги навстречу. Это мама и дочь из соседней комнаты по коридору. Девочке сегодня получше, вот они и вышли перед сном, прежде чем прочитать вечернее правило. Девочка причащается каждый день. Мать только по воскресеньям.

  Мы поравнялись. Они хотят пройти. Но я почему-то кланяюсь им в пояс и прошу:

    - Помолитесь за меня…

  Они молча кланяются в ответ…

 

2.

   Нужно было успеть, а я вот не успела…

  Бабушка каждый раз говорила: «Как бы мне хотелось, хотя бы один раз, пусть на автобусе или на электричке, ведь я же доеду, правда, Катенька? Как бы мне хотелось поехать с тобой в монастырь… Хотя бы на один денёк, даже на ночь не оставаться, утром поехать, а вечером – назад, домой… Обещай, что свозишь меня». - « Обещаю, - кивала я, - только потом…потом…»

  Она просила, чтобы я снова и снова рассказывала про монастырь всё, что угодно: как мы приехали, как увидели ещё из окон автобуса показавшиеся внезапно за поворотом стены монастыря, кто вышел нам навстречу, добры ли к нам были монахи или строги, как мы ходили гулять в лес вокруг монастыря и как встретили там старца, ради которого приехали и к которому не могли попасть.

  Она уже знала наизусть все мои рассказы, но всё время просила повторить. Когда я привезла ей набор фотооткрыток с видами Оптиной Пустыни, она очень долго их смотрела, а потом сказала:

  - Такое чувство, как будто бы побывала сама! – в глазах у неё стояли слёзы, и я впервые после детства увидела, что они светло-голубого, ясного цвета.

   - Побудь со мной, - попросила она. – Расскажи ещё…

  Но я торопилась и даже тяготилась. Уже вовсю тянулся зимний вечер, и мои нежные, необязательные друзья ждали меня в кафе напротив нашего дома по ту сторону Никитского бульвара, с весёлыми пустыми разговорами, терпким, ненадолго согревающим вином и ноющим предчувствием несбыточного счастья.

    - Я пойду, - просила я.

    - Иди, - тут же легко отпускала она и слабо, кротко улыбалась, когда я целовала её на прощанье.

  Так мне казалось, что идут дни, а шли годы, пока однажды посреди ночи приехавший врач Скорой помощи с круглым утомлённым лицом и обвисшей от усталости щёткой усов громко и чётко не сказал, стоя посреди комнаты с сервантом, в стеклянной витрине которого стояли иконы и фотографии Оптиной:

    - Она у вас умирает!

  Я замерла, потому что я знала это.

  - Почему, Катенька? – по-детски удивлённо спросила она, и я снова увидела, что у неё светлые голубые глаза. – Ну, да, да… - не дождавшись ответа, она кивнула головой и кротко, спокойно принялась ждать, сидя в глубоких подушках своей кровати, терпеливо подставляя слабые вены рук под широкие иголки шприцов.

  - Нужно позвать священника, - сказала я.

  - Не нужно, - попробовал успокоить меня врач, - сейчас глубокая ночь… Все священники спят… И потом – это не сейчас… Это через неделю или позже…

  Но я-то знала, что сейчас и что времени осталось, может быть, до утра…

    - Сейчас придёт священник и даст тебе причастие, - сказала я.

  Бабушка кивнула. Она казалась очень спокойной и кивнула так, как будто снова отпускала меня в кафе на другой стороне бульвара…

   - А знаешь, Катечка, - сказала она мне, - вот если бы здесь была земля из Дивеево или святая вода Серафима Саровского, то у меня бы всё прошло…

    - Я знаю, - кивнула я. Но я знала другое - что сейчас она умирает.

    - Почитай мне из Серафима Саровского, - попросила она.

  Я села на её кровать и принялась читать вслух, и вдруг вспомнила, как она, моя бабушка, сидела на краю моей кровати и читала вслух мне, разучивая со мной молитвы. «Все дети должны знать «Отче наш…» и «Богородице Дево…». И как сладко и радостно после молитв было засыпать…

  Когда приехал священник, бабушка была в сознании.

  Она оставалась в сознании до самого конца и разговаривала с нами, пока её тело постепенно отключалось, умирая. И когда её глаза уже закрылись, а язык и губы перестали выговаривать слова, то она из последних сил напрягала мышцы лица, показывая, что всё равно находится с нами, слышит и отвечает нам.

  Когда мы просили у неё прощения, почему-то стало понятным, что она слышит и прощает.

  - Прости за всё, - попросила я, - я всегда любила тебя…- её лицо напряглось из последних сил. Она показывала, что она здесь, со мной, рядом, что тело умирает, а душа жива и невредима, и ум мыслит без препятствий… Я неожиданно сказала: «Я напечатаю все твои сказки…»

  Бабушка приняла Причастие в момент смерти. И тогда мы все, почти физически ощутили, как причастившаяся душа отделилась от тела. Тело казалось изношенной, выброшенной одеждой, или треснувшим сосудом, из которого вытекла вода, а душа, мы это чувствовали, находилась среди нас, прощаясь.

  Бригада врачей Скорой помощи уехала не сразу, какое-то время они стояли вместе с нами вокруг её кровати и молились над опустевшим телом вместе с нами и священником:

    - Душа её во благих водворится, и память её в род и род… 

 

3.

  Я даже не удивилась, когда она пришла, такое раннее утро было. Как-то всё само собой. Она позвонила в дверь, я открыла, я её не узнала, но как-то всё само собой, такое раннее утро было, что я спросонья подумала, что так надо. «Нас не спасти, прости!» - это соседи из противоположного окна всю ночь изнурительно крутили Пятницу и подпевали бухими голосами.

  Я даже не удивилась, когда она заговорила. Я просто сказала: «Хочешь чаю?», благо в чайнике вода и её не надо заливать по новой. «Я просто шла мимо, давно знала, что это твой дом, хожу мимо последние десять лет и всё собираюсь тебя навестить. А тут, просто некуда было пойти, вот я и решила подняться к тебе…» - «Нас не спасти, прости», - опять прокрутилось со дна ночи. «Мои мозги отбиты вашей музыкой», - подумала я. Тогда она заплакала, потому что ей стало неприятно, и я сразу же её узнала.

  - Ты представляешь, - сказала она, - он пришёл в наш маленький садик и сел на скамейку у подъезда, где ты когда-то жила...

   - Я видела, как этот дом сносили…

  Но она даже не ответила.

    - А кто он?

  - Неважно, - махнула рукой она. - Ты лучше скажи, ты помнишь наш садик? Кусты бузины? Анютины глазки?

    - Какой у тебя высокий голос…Я видела, как наш садик…

    - Неважно… - и она снова махнула рукой.

    «Нас не спасти…»

  Она закрылась от меня руками, и я подумала, что она снова заплачет:

    - Ну ладно, продолжай! Я выпью чаю одна.

  (По какой-то старой затаённой привычке ревниво смотрю: кто из нас сейчас младше?)

  Ей вроде бы стало полегче.

  - Так вот, он пришёл и сел, а вокруг него – дети. И мне пришлось подсесть к нему, чтобы он обращался ко мне, а не к ним, и он тогда совсем распоясался…

  Мне так захотелось, чтобы она ушла, но она уже не могла остановиться. «Нас не спасти. Прости…» У меня заболели виски. Может быть, больше не надо, я всё и так поняла. Может быть, ещё можно остановиться?

  - Он стал рассказывать, ты представляешь! как в одном из снов он оказался в каком-то городе, что-то вроде Тарусы. Он увидел, как народ валит из домов, бежит куда-то. Один мужичонка слабенький, хилый даже толкнул его набегу, да так, он-то здоровый, сама знаешь! что тот чуть не упал. Он тогда его спросил, того хилого мужичонку: «Куда все бегут?» Тот обернулся и остановился на какой-то короткий миг, и его лицо просияло: «Так ведь Христос пришёл!» - и побежал… А он даже не захотел смотреть ему вслед, потому что тяжело смотреть против солнца. Ему вообще было тяжело, поэтому он свернул в тень, в переулки…В праздник все магазины были закрыты, и он ходил от одной двери к другой. Иногда люди, попадавшиеся ему навстречу, торопили его: «Беги скорее, беги!», а он угрюмо думал: «Вот у меня с утра ноет голова, такая тяжёлая вся, там всё внутри выложено ватой… Мне бы бутылку водки! Зачем мне Христос? Ну, зачем Он? Он только мешает… Мне не к Нему…Мне бы водки сейчас глоток хотя бы, а ещё лучше полстакана… и лечь бы...»

  Нас не спасти. Прости…Нас не спасти. Прости… Нас не спасти. Прости…

  Я с тобой… Я с тобой… Я с тобой…

     - Зачем ты мучаешь меня?

  Но она не ответила. Она незаметно, даже не потревожив меня, ушла. Просто, впуская её, я так и оставила дверь открытой.

 

 


назад